Начало 37-го стихотворения походит на продолжение повествования о бое у мыса Фламборо-Хед, о котором шла речь в позапрошлой части. Но происходит нечто странное и пугающее: столь знакомое «Я», к которому мы успели привыкнуть по ходу развития «Песни о себе», ныне оказывается захваченным кем-то иным либо, и в правду, «сошедшим с ума». Оно и прежде разделяло боль со страдающими, сочувствовало погибшим и умирающим и даже принимало облик искалеченных в бою и пытках («У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым»), но теперь, вместо того, чтобы поглощать и абсорбировать другие сущности, «Я» - воплощая в себе «всех страдальцев и отверженных», испытывая «тупую безысходную боль» - само растворяется в них – и ощущает тесноту и отчаянье тюремного заключения «в облике другого человека».
«Каталог» 33-й части неизбежно и скоро приводит к боли, потерям и мраку, повествование о техасской резне и смертях на море замедляет стихотворный ритм, а ныне поэма и вовсе как будто останавливается, поскольку ее автор поглощен осужденными и заключенными всея мира и, стало быть, с ними всецело идентифицирован. Если демократическая сущность Уитмена отстаивает идею того, что всякая личность – это потенциально (и одновременно) любая другая личность, подспудно в нас содержащаяся, совокупность которых и формирует мировую культуру, то это стихотворение - иллюстрация того, насколько многоликой эта личность может стать.
Единение с другими не всегда влечет за собой радость и торжество, нередко оно сопряжено с собственным унижением и поражением. Равно как нелегко - и не всегда приятно - воплощать собой истинную демократию, ибо путь к ней мощен испытаниями. Отождествляя себя с умирающим больным, с беднейшим из нищих, с навеки осужденным, поэт чувствует, как покидают его внутренние силы и мощь, чувствует, как сам он становится покинутым, пристыженным, никчемным. Он заканчивает стихотворение в образе попрошайки: «Я конфузливо протягиваю шляпу, я сижу и прошу подаяния».
Представьте себе, что было бы, если бы «Песнь о себе» оборвалась на этом моменте. Несомненно, это восприняли бы так, как если бы стремление к демократии – стержневая составляющая поэмы – самоуничтожилось, а всепоглощающая сущность оказалась сущностью побежденных. Оттого и уитменовское «Я» более кажется не восторженным, всерасширяющимся и всеабсорбирующим «Я», но скорее тем несчастным, которое, вместо того, чтобы простирать себя миру (вспомните 29-е стихотворение, где поэт походил на простершиеся «далеко вокруг могучие, широкие, золотые пейзажи»), в мучительном унижении протягивает этому миру свою шляпу.
Э. Ф.
С небес на землю… Уитменовское самоотождествление с осужденными, больными, просящими подаяния, отсылает к самому Иисусу, чья забота о бедных и гонимых раздражала еврейских священнослужителей не меньше, чем римская имперская власть. Если вдуматься это и последующее стихотворения действительно могут считаться вариациями на тему новозаветного кенозиса – самоуничижения и покорения Божьей воле. О Христос!...[1]
В редакции 1855 года стихотворение начинается с утименовского вопля, после которого поэт поочередно принимает облик то бунтаря, вокруг шеи которого уже затягивается петля, то разъяренного дикаря, то человека у могилы Джорджа Вашингтона, то мальчишки, воскрешающего в памяти тюремные корабли, то попавшего в окружение британца в битве при Саратоге. «Я становлюсь всяким, - восклицает он, - Я вижу себя в тюрьме в облике другого человека, / Я чувствую тупую, безысходную боль». Лишь тюрьма и боль – не меньшая, чем испытанная в предшествующем стихотворении - остаются поэту в заключение, но, если появление аллюзий к христианству оправданно и ожидаемо (в сущности, вся поэма - есть попытка подмены собой религиозных текстов), тот факт, что Уитмен вычеркнул из первоначальной редакции повествование о заливе (близ которого протекало его детство), где швартовались британские корабли времен Войны за Независимости, видавшие не меньше смертей солдат и моряков, чем ратные поля, – не может не вызывать сожаления.
«Они становятся моими, и я становлюсь каждым», - писал он в первоначальной версии, - Я становлюсь много большим, чем тем, кем казался». Пример Сына Божьего и Человеческого, обращавшего свой взор на прокаженных и блудниц, на никчемнейших из никчемных был показателен для поэта, воспевающего забытых и отверженных. В свою очередь его песнь впоследствии подхватил современный американский писатель и дзен-священник Питер Маттиссен, который вместе с товарищами посвятил себя заботе о самых низших слоях общества: бездомных, наркоманах, больных СПИДом. Быть рядом с ними учит нас и Уитмен, принимая облик больного холерой. «Люди убегают от меня», - говорит он и понимает: далеко им все равно не убежать – слишком велика магнетическая сила устремленного на них взгляда. Равно как и всей поэмы.
К. М.
Сегодня многие благотворительные организации показывают фильмы о детях, подвергающихся насилию в семьях, или детях с заболеваниями и травмами, которые современная медицина могла бы излечить. Цель таковых картин – заставить вас сопереживать тем, кто столь далек, и, быть может, даже оказать посильную помощь этим людям. Но насколько в действительности они помогают научиться сопереживать? Насколько способность отождествлять себя со страдающими влияет на нашу повседневную жизнь? И насколько точно 37-е стихотворение поэмы обрисовывает цену принятия чужой боли и унижения?